Пессимизм. История и критика. С.-Петербург, 1893


скачать Автор: Селли Джемс - подписаться на статьи автора
Журнал: Выпуск №2(19)/2000 - подписаться на статьи журнала

Это основное различие дает себя чувствовать не только при оценке всей вообще коллективной жизни человечества, во всем ее объеме, но и по отношению к отдельным ее сторонам. Так, общественная жизнь данного времени с ее идеалами, обычаями и учреждениями одна из первых останавливает на себе внимание людей и становится предметом их двойственной оценки. Во всякую эпоху мы можем заметить исследователей общественной жизни, принадлежащих к двум резко различающимся направлениям: одни из них склоняются к благоприятному мнению о данном состоянии общества; другие, наоборот, относятся к нему критически, выставляют на вид скрытые его недостатки и таким образом настраивают себя и других на более унылый лад. С одной стороны стоят люди, возлагающие большие надежды на современное им общество, питающие полное доверие к человеческой природе вообще и к данной общественной организации в частности; с другой — циники, осмеивающие лицемерие и лживость общественной жизни, строгие судьи современных нравов, в своем роде laudatores temporis acti, суровые пророки, срывающие, ввиду видимого благополучия, покровы со все увеличивающихся, хотя и скрытых общественных язв. Эти два лагеря людей представляют хорошую иллюстрацию контраста, существующего между оптимистическим и пессимистическим складом ума.

Однако при этом надо иметь в виду следующее различие: человек может преувеличивать зло или исключительно в силу своего пессимистического настроения, или же с целью обратить внимание людей на истинное благо, забываемое, по его мнению, ради презренного фальсифицированного блага. Аскетизм посреди развращенной чувственности, как это действительно и могло быть в известные эпохи «темных веков», не говорит еще о пессимистическом отрицании жизненных благ, а лишь свидетельствует о более возвышенном понимании их. Точно так же не знающие меры нападки и поношения сатирика нельзя относить на счет его пессимизма, раз они имеют в виду интересы высшего порядка, благо идеальное. Даже Карлейль, у которого, может быть, более, чем у кого-либо другого из современных английских писателей, звучит пессимистическая нотка, никогда не забывает указать на нечто положительное, идеальное, предварительно развеяв по ветру самым безжалостным образом целые груды всяческих призраков; хотя, следует заметить, он выставляет истину не всегда достаточно продуманно или, по крайней мере, не всегда высказывает ее с достаточною ясностью2.

Все это указывает на известный признак, имеющий важное значение и дающий возможность различать некоторые формы оптимизма и пессимизма. Как оптимист, так и пессимист могут иметь свои идеальные понятия о совершенном, прекрасном, о том, что доставляет человеку удовлетворение. Разница между ними заключается в отношении к этому идеалу. Оптимист верит в свои идеалы как в возможное и достоверное, поэтому и на действительность, хотя она далеко не кажется ему удовлетворительной, он не смотрит с отчаянием. Пессимист, напротив того, пользуется своим идеалом только как средством, чтобы выставить в более ярком свете все ничтожество окружающей действительности. В глазах практического оптимиста существующее положение — это нечто временное и изменяющееся; в глазах же пессимиста — неизменное, так сказать, последнее слово человеческой жизни. Позднее, классифицируя основателей рассудочного оптимизма и пессимизма, мы должны будем еще раз возвратиться к этому различию.

Поступательное движение цивилизации или прогресс человечества, а также физический мир как арена человеческой деятельности, представляют другое, хотя несколько уже и более широкое, но все еще, собственно, ограниченное поле для дальнейшего развития двух изучаемых нами направлений мысли. Но оптимизм и пессимизм, возникающие при оценке указанных сторон человеческого существования, тесно связаны с религиозными или философскими идеями, и потому правильнее будет рассмотреть их позднее, когда мы перейдем к рассудочным формам этих противоположных воззрений. Теперь же мы попытаемся осветить примерами существующее между ними различие по отношению к воззрениям на жизнь человека в ее целом.

В литературе всех времен мы встречаемся с противоположными взглядами на судьбу человека. Со стороны оптимистов часто слышится хвала небесам и земле, как прекрасной обители, полное почтение к человеку, венцу мироздания, одаренному способностями, благодаря которым он возвышается над всем животным миром. Оптимистическое настроение, скорее, впрочем, как господствующая склонность ума, чем определенное воззрение, выражается также в поэтическом восхвалении всех социальных отношений: домашнего очага, семейных уз, привязанности к родине; оно преображает и идеализирует даже такие печальные стороны нашей жизни, как, например, разлуку с близким существом вследствие смерти последнего. К поэтам, особенно явно подчеркивающим светлые и утешительные стороны нашей общей жизни, следует отнести некоторых английских писателей, оставшихся верующими христианами. Достаточно указать Вордеворта, который при всем своем понимании суетности разных житейских благ и искреннем сочувствии к страданиям человечества все-таки инстинктивно приходит к жизнерадостному взгляду на вещи. Ему дорого человеческое страдание; в его уме оно, можно сказать, неразрывно связывается с глубочайшим блаженством: «Если бы жизнь была сном на мягком ложе, а труд был бы не обязателен, и все оставалось бы неизменным, печален был бы тогда наш удел».

Жизнь в любовном общении с природою и размышлением, не имеющая ничего общего с лихорадочным честолюбием, наполняет и удовлетворяет его душу: «У нас есть крылья, и мы находим все большее и большее удовольствие по мере того, как подымаемся на них. Уединение и леса, угрюмый океан и чистое небо поддерживают в нас такое настроение, когда ради высокого человек жертвует низменным. Книги, мечты — это целые самостоятельные миры, и книги, мы знаем, — миры действительно благодатные и неоскверненные. Наши развлечения и наше счастье будут разрастаться вокруг всего этого побегами столь же жизненными, как если бы они состояли из тела и крови».

Противоположная такому оптимизму фаза инстинктивного верования относительно ценности человеческой жизни требует более обстоятельного разъяснения, потому что она является естественным основанием современного пессимизма, которым мы займемся ниже. Безотрадное представление о человечестве, мире и индивидуальной жизни не составляет исключительного достояния одного века или одной расы. Оно встречается во все исторические эпохи и представляет одно из течений всякой более или менее развитой литературы.

Мы полагаем, что лучше всего начать с древней литературы, со священных еврейских книг, как наиболее известных всем нам. Хотя у авторов Ветхого Завета преобладает, несомненно, оптимистическое настроение, так как они представляли себе, что весь мир и, главным образом, еврейский народ находится под вечным надзором и покровительством мудрого и благоволящего к нему божества, однако и здесь до поры до времени раздаются пессимистические жалобы, как это мы видим, например, в Экклезиасте: «Суета сует, — читаем мы там, — все суета. Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?» И далее: «Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот все — суета и томление духа». «Потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех».

Перейдем теперь к греческой литературе. В период процветания и национальной зрелости греки вообще были склонны к жизнерадостным взглядам на человечество, так щедро наделенное от природы и покровительствуемое благосклонными богами. Однако во все периоды греческой истории и притом удивительно часто слышатся также самые грустные жалобы на человеческую жизнь3.

Так, Гезиод в одном месте замечает: «Земля и море преисполнены зла; день и ночь свободно блуждают непрошеные болезни, которые приносят несчастья смертным». Даже вечно сияющий Гомер впадает иногда в пессимистическое настроение. Так, например, он говорит: «Ибо среди всех существ, дышащих и движущихся на земле, нет более несчастного, чем человек». Подобные же чувства мы часто встречаем и в произведениях греческих лириков и трагиков. В элегиях Феогнозия, например, с удивительною определенностью высказывается последнее слово современного пессимизма: «Было бы лучше, если бы дети земли не рождались вовсе... Но раз они уж родились, то самое лучшее для них возможно скорей пройти через ворота подземного царства». Точно так же рассуждает и Софокл в хорошо всем знакомом эпизоде из «Эдипа в Колонне»: «Не родиться — вот что разумнее всего. Но когда уже увидел свет, самое лучшее возвратиться туда, откуда пришел». Почти та же мысль заключается в одном замечании Менандра: «Боги скоро призывают к себе тех, кого они любят». Обращаясь к позднейшему периоду, мы находим в одном двустишии Палладия очень трогательную жалобу на человеческую судьбу: «О племя человеческое, проливающее столько слез, бессильное, достойное жалости, быстро поглощаемое землей и погибающее». Другие размышления в подобном же пессимистическом тоне относятся к эфемерности счастья и кратковременности человеческой жизни. Для примера достаточно указать на раздирающие душу слова Кассандры в «Агамемноне» Эсхила: «Увы, как жалко существование смертных! Когда они счастливы, одна тень может все опрокинуть (или, по Палею, они подобны тени или слегка набросанному рисунку); если же, наоборот, они в несчастии, то мокрая губка стирает всю картину». Дальнейшие примеры можно найти у Еврипида: «Счастье непродолжительно; его хватает только на один день». Или у Гомера: «Как на смену одним листьям появляются другие, так и поколения людские сменяют одно другое». Или такие изречения, как: «человек — мыльный пузырь»; часто встречаются уподобления человеческой жизни тени и т. п.

В римской литературе пессимистическое отношение к человеческой жизни выступает еще резче и играет еще более господствующую роль. Как в Греции во время полного расцвета ее национального могущества преобладало оптимистическое настроение, так в Риме в период упадка и разрушения империи выступает на первый план противоположное настроение. Хотя это чувство прикрывалось нередко quasi философской внешностью, тем не менее в ту эпоху оно пустило уже глубокие корни и лежало в основе всякой философии. Его можно отметить в произведениях поэтов и философов, а также в тех остатках народных воззрений и чувств, которые сохранились до нашего времени. Мне придется скоро говорить об отношении этого настроения ума к известным философским идеям; в настоящем же случае достаточно будет привести несколько примеров инстинктивного, безыскусственного выражения его. При этом нам незачем цитировать многочисленные сетования римских писателей на общественные недостатки своего времени. Известное всем восклицание Цицерона: «О tempora, о mores!» — свидетельствует о глубоком упадке общественного духа ввиду зол, разъедавших политический организм. Даже «Сагре diem» (лови минуту), которому учит Гораций, хотя и носит оттенок эпикурейской философии, в сущности проникнуто пессимизмом. В основе его лежит убеждение, что жизнь представляет собою нечто вроде тени, нечто эфемерное, что «dum loquimur fugerit invida aetas» (пока мы говорим, быстро улетучивается завистливое время») и что всякое возвышенное и имеющее в виду отдаленную цель стремление бесплодно и безумно.

Такое же угнетенное настроение, прикрытое циническою веселостью, овладело в ту пору и другими слоями общества, кроме литературного. Доказательством тому служат некоторые надгробные надписи, дошедшие до нас. Так, например, следующая надпись: «Я быть ничто, я есмь ничто, а ты, живущий, пей, ешь, потешайся и проходи... Товарищ, читающий это, наслаждайся в сей жизни, ибо после смерти нет ни веселья, ни смеха, нет никакой радости... То, что я выпил и съел, я уношу с собой; все остальное оставляю за собой». Не чувствуется ли в данном случае совершенно ясно горькая безнадежность по отношению ко всяким высшим целям жизни, безнадежность, маскируемая насильственною и неуместною веселостью?

Насколько глубоко эта эпоха была проникнута пессимистическим настроением, можно судить также по произведениям философов, даже тех из них, которые по своим принципам, как увидим ниже, склонялись скорее к оптимистическому воззрению на мир. Нигде вы не встретите такого мрачного изображения жизни, как в произведениях некоторых стоиков, причем описания их отличаются всеми характерными чертами, свойственными пессимизму в его нерассуждающей, импульсивной форме, рассматриваемой нами в настоящем случае. Сенека, например, утешая Марция, восхваляет смерть как самое лучшее изобретение природы. После обстоятельного обсуждения некоторых наиболее чувствительных превратностей в жизни человека он пишет: «К чему сетовать на мелочи? Вся человеческая жизнь в целом плачевна. Новые несчастия обступают тебя толпой прежде, чем ты покончишь счеты со старыми». Марк Аврелий, не ограничиваясь изображением эфемерности всех человеческих дел и ничтожества всех человеческих стремлений и желая поддержать спокойствие и равнодушие среди мирской суеты, утверждает, хотя и не столь резким образом, что смерть есть положительное благо. Единственное соображение, которое может привязывать нас к жизни и удерживать в этом мире, — это счастье, какое мы находим в общении с людьми, одинаково с нами чувствующими. Но в настоящее время беспокойство, испытываемое вдумчивым человеком, ввиду глубоких противоречий общественной жизни заставляет всякого воскликнуть: «О смерть! не медли своим появлением».

Из других писателей этой же эпохи я могу назвать Плиния Старшего, который в седьмой книге своей «Historia Naturalis» высказывает самые безнадежные пессимистические взгляды. «Если бы мы пожелали, — пишет он, — сделать верное заключение и прийти к окончательному решению, оставляя в стороне всякие соблазны и иллюзии Фортуны, то мы вынуждены были бы сказать, что нет ни одного счастливого смертного, так как даже в том случае, когда все, по-видимому, обстоит благополучно, является страх, чтобы Фортуна не изменила нам под конец». С жестокой иронией, напоминающей Шопенгауэра, он рисует в преувеличенном виде все невзгоды, которые терпит человечество по сравнению с низшими животными: «Ни у одного из них жизнь не находится в зависимости от такого хрупкого организма; ни одно животное не испытывает в такой степени влияния необузданных желаний; ни одно не способно к такой неистовой, бешеной ярости и не подвержено в такой степени безрассудному страху».

Пример пессимизма, презирающего жизнь за ее эфемерный характер и, подобно практической философии Горация, останавливающегося на наслаждениях данной минуты, мы находим в астрологических поэмах персиянина Омара Хайяма. Следующий отрывок прекрасно рисует умственное отчаяние перед вопросом о происхождении человека и его последнем уделе: «Вместе с ними (святым и ученым) я сеял семена мудрости и работал своими руками, чтобы они взошли, и вот жатва, собранная мною. Я появился, как вода, и ухожу, как ветер. Я пришел в этот мир, совершенно не зная, зачем и откуда, подобно воде, которая течет волей-неволей, и удаляюсь из него, подобно ветру, который мчится через пустыню неизвестно куда и дует волей-неволей»4.

В современной литературе такие жалобы на пустоту и непрочность жизни встречаются еще чаще и становятся еще резче. Несмотря на оптимистическое влияние христианства, мы видим отдельных писателей, придерживающихся самых мрачных взглядов на жизнь. Большая часть подобных жалоб является в виде протеста против какой-нибудь оптимистической идеи, провозглашаемой теологией или философией, о чем мы будем говорить в следующей главе. Здесь же достаточно привести несколько примеров такого непосредственного пессимизма.

Характерным образцом чисто личного и неразработанного теоретически пессимизма могут служить письма Дилро к его подруге Софье Волан. В то время, когда знаменитый энциклопедист писал эти письма, он переживал любопытный период в своем умственном развитии, закончившийся крайне безнадежным взглядом на жизнь. «Жить, — говорит он, — среди горя и слез, быть на каждом шагу игрушкой неизвестности, ошибок, болезней, злобы и страстей, начиная с того момента, когда человек учится лепетать, и до последней минуты, когда коснеет его язык; жить среди всякого рода мошенников и шарлатанов; умирать в присутствии двух людей, из которых один щупает пульс, а другой наводит на вас ужас; не знать, откуда мы явились, зачем явились и куда идем, — вот то, что называют самым драгоценным даром родителей и природы, вот жизнь».

О Вольтере правильнее будет говорить, когда мы перейдем к рассмотрению рассудочных форм пессимизма и оптимизма. Здесь же достаточно упомянуть о писателях прошлого столетия, восставших скорее вследствие своего темперамента и инстинктивного влечения, чем серьезного I убеждения, против господствовавшего в ту пору теологического оптимизма. Мандевилль, по моему мнению, может служить прекраснейшим примером подобного склада: это типичный представитель того легковесного, цинического пессимизма, который своим объектом избирает специально человеческую природу. Но так как и цинизм Мандевилля, по крайней мере, с внешней стороны представляет рассудочное верование, то и о нем также уместнее будет говорить в следующей главе. Совершенно иной характер носит глубокая и горькая мизантропия другого противника господствовавшего оптимизма — я говорю о Джонатане Свифте. Оптимизм, покоящийся на том, будто бы ум человеческий может решить проблему бытия, вызывал у него глубочайшее отвращение. Лесли Стифт в своей замечательной истории этой эпохи говорит: «Свифт с неподражаемой силой утверждает, что первобытный человек не есть, как полагают теоретики, существо разумное и добродетельное, но чаще всего — плут и безумец»5. Едва ли возможно выразить в более резкой форме презрение к человечеству, чем речь Юпитера в «Дни страшного суда», начинающегося так: «Безумное племя людей, ослепленное природою, знанием, разумом. Вы, павшие по своей слабости, и вы, никогда не падавшие по своей гордости, и т. д.».

Теперь мы обратимся к позднейшей литературе, именно к современной поэзии. Здесь мы наталкиваемся на многочисленные случаи выражения всепоглощающего чувства скорби о жизни. В особенности впадают в этот гон писатели, жившие в начале настоящего столетия. Что касается английской литературы, то влияние такой всепроникающей, хотя и спокойной скорби мы можем наблюдать на произведениях Шелли. Правда, он хватается за отдаленный, возвышенный идеал, но, несмотря на это, в его стихах время от времени звучит безнадежность. Его мысли о религии, насколько можно судить по «Королеве Маб», проникнуты глубокой горечью пессимистического настроения, и эта горечь нимало не облегчается появлением духа природы и «всеобъемлющей силы», так называемой необходимости, которая относится ко всему сущему в мире, как к своему «пассивному орудию», чьих радостей и горестей она по своей природе не может чувствовать, так как ей чуждо всякое человеческое чувство. Пессимистическая струнка слышится также совершенно ясно в таких его поэмах, как «Несчастье» и «Превратность». Едва ли возможно было бы высказать более сильно печальный взгляд на вещи пессимистов, чем делает это Шелли в следующих строках: «Цветок, ласкающий наш взор сегодня, завтра умирает; все, что мы хотели бы сохранить, прельщает нас и исчезает. В чем же прелесть этой жизни? Это — молния, насмехающаяся над ночным мраком, столь же мимолетная, как и блестящая».

У Байрона пессимизм носит еще более мрачный характер благодаря тому, что у него нет такого страстного влечения к божественному идеалу, красоте и духу, правящему Вселенной, какое мы видим у Шелли. Так, следующие хорошо знакомые строки ясно говорят о бесповоротном пессимизме до конца: «Сочти радостные часы, которые ты пережил; сочти дни, свободные от тоски, и знай, кто бы ты ни был, что есть нечто лучшее: не существовать».

В другом месте, горько протестуя против условностей жизни, он говорит: «Наша жизнь есть ошибка природы: она не находится в гармонии с миром; это — суровый приговор, неизгладимая печать греха, необъятный upas, ядовитое дерево, всеиссушающее дерево. Корень его — земля; листья и ветви — небеса, которые сыплют на человека, как росу, болезни, смерть, рабство, все свои бичи, все бедствия, которые мы видим, и, что еще хуже, бедствия, которых мы не видим, которые неотразимо проникают в душу и наполняют ее вечно новыми терзаниями».

В немецкой поэзии выразителями такого настроения являются Генрих Гейне и Николай Ленау. В произведениях обоих этих поэтов чувствуется, так сказать, дыхание глубокой меланхолии. Гейне известен преимущественно как и певец «мировой скорби» (Weltschmerz), глубокой грусти, наполняющей душу ввиду быстротечности и обманчивости всех земных благ. Хотя в его поэзии и пробивается источник идеальной веры, но течение его постоянно задерживается и нарушается мутным потоком сомнения и отчаяния. Поэтому его произведения носят фантастический и противоречивый характер; он находит мефистофелевское удовольствие в том, чтобы созидать и затем разрушать созданное, как нечто призрачное и фантастическое. В большинстве случаев Гейне является выразителем сравнительно простого пессимизма, когда индивидуальная жизнь, именно жизнь впечатлительной поэтической натуры, рисуется исполненной разлада и мучения; но иногда он переносит свои мрачные взгляды на человеческую жизнь вообще.

Следующие строки представляют поразительный пример такого торжествующего презрения к жизни во всем ее целом: «Я вижу сквозь твердую поверхность камня человеческие жилища и человеческие сердца. И в тех и в других я вижу ложь, лицемерие и несчастье. На лицах я читаю самые злые мысли. Под румянцем стыдливости молодых женщин я вижу тайный трепет сладострастья. На голове гордого и вдохновленного юноши пестрый шутовской колпак безумия. Одни только бесчисленные карикатуры и тени вижу я теперь на этой земле и не знаю, что это такое: дом ли сумасшедших или госпиталь».

В поэзии Ленау царит такой же дух уныния. Особенно сильно обнаруживается оно в поэме, озаглавленной «Der Zweifler» (человек сомневающийся, скептик). «Превратность! как шумно бегут твои волны в лабиринте жизни. В твоем водовороте исчезают все источники. Никакая спасительная плотина не может противостоять тебе! Но на твоем берегу веселые безумцы поглощены мыслью о бессмертии. На твоем берегу? — Нет, твои воды проникают в своем течении в самые сокровенные тайники каждого существа. В лихорадочном биении моего сердца, о, превратность! слышится рев твоих водопадов».

Как на самый резкий пример такого пессимистического направления в современной поэзии мы можем указать на произведения графа Джиакомо Леонарди. У него отчаяние как по отношению к личному счастью, так и общественным стремлениям достигает, по-видимому, высочайшей степени и вырывается в раздирающих душу воплях. Стихотворение, озаглавленное «А se stesso» («К самому себе») с поразительной яркостью раскрывает настроение Леонарди: «О, мое сердце, засни навсегда. Ты достаточно билось! Ничто в мире не стоит твоего биения, и вздохов твоих не достойна земля. Горька и печальна жизнь и, сверх того, всегда ничтожна; мир есть прах. Успокойся же. Оставь навсегда всякую надежду. Судьба дала в удел человеку только смерть. Поэтому презирай себя, природу и эту гнусную силу, которая направляет тайно все к гибели и обращает в бесконечное ничтожество все сущее».

В одном из писем к Джиордани Леонарди говорит, что пессимизм доставляет ему положительное наслаждение: «Я радуюсь, убеждаясь все более и более в ничтожестве людей и вещей, осязая его и чувствуя леденящую дрожь по мере того, как проникаю в грустные и ужасные тайны жизни». В другом месте он пишет: «Все вокруг нас исчезает. Только одно достоверно, что страдание всегда остается неизменно». Или он повторяет этот ужасный вывод древних: «Но совсем не видеть света было бы, я полагаю, всего лучше».

Французская поэзия также не свободна от пессимистических стенаний подобного рода. Так, например, Ламартин: хотя он и старается найти болеуспокаивающее средство против житейской скорби в христианской покорности, но, тем не менее, время от времени разражается самыми горькими жалобами. В 7-м размышлении, «Отчаяние», он говорит: «Какое преступление совершили мы, что заслужили появление на свете? Разве человек просил у тебя такого жалкого ничтожества, и разве он принял его? Или мы, о случай, только плод твоей прихоти, или, быть может, жестокий бог, наши страдания нужны были для твоего блаженства?»

Как последний пример так называемого мною непосредственного пессимизма, я укажу на «Nachtwachen» («Ночные бдения») Шеллинга. Это произведение хотя и принадлежит перу одного из наиболее туманных метафизиков, имеет собственно очень мало общего с философскими принципами, представляя собою непосредственное выражение того широко распространившегося пессимистического настроения, которое интересует нас в настоящую минуту. «Ночные бдения», появившиеся под псевдонимом Бонавантюра (Bonaventura), написаны были Шеллингом в критическую пору его нравственного и умственного развития, когда философа обуревали всеразрушающие сомнения и отчаяние, и рисуют чрезвычайно яркую картину человеческой жизни, рассматриваемой сквозь призму мрачного пессимистического настроения. В целом ряде фантастических образов, кажущихся как бы продуктом больного мозга, этот писатель воспроизводит перед нашими глазами разные характерные сцены, взятые из самой жизни, и поясняет свою панораму горчайшими сарказмами над человеком и всем миром. Жизнь человеческая рисуется здесь как трагикомедия, которая не стоит того, чтобы ее описывать и в которой главные роли назначаются самым плохим исполнителям. Автор говорит, что все мы представляем собою замаскированное небытие. Всякий, кто решился бы раскрыть свое «я» в голом, натуральном виде, бежал бы от собственного ничтожества и непотребности; поэтому каждый рядится в лохмотья театрального костюма и носит на своем лице маску радости и любви, чтобы придать себе заманчивую внешность. В конце концов наше «я» глядит на эти лохмотья и воображает, что они-то и составляют его реальное существо. «Скелет смерти всегда мелькает позади этой жадно глядящей маски, — и жизнь есть не что иное, как колпак и побрякушки, в которые наряжается небытие для того лишь, чтобы произвести шум и затем изорвать и отбросить их далеко от себя». «Sartor Resartus» Карлейля кажется вполне веселым и шутливым по сравнению с этим безжалостным обнажением человеческого ничтожества. В заключение Шеллинг представляет самого себя как бы стоящим на краю могилы и с жестокой иронией (ср. с грустными размышлениями Гамлета) рассуждающим по поводу ничтожества всех процессов, совершающихся в мозгу: «Что такое этот чертог, — говорит он, — вмещающий в себя весь мир, все небо, этот волшебный замок, где чудеса любви совершают свои фокусы при помощи волшебства, этот микрокосм, в котором все славное и великое, все отвратительное и ужасное лежит в зародыше бок о бок, который создает храмы, богов, инквизиции и демонов, этот венец создания — человеческая голова? Жилище червя! Что же такое мир, если то, что задумало его, ничто, и если все, что он в себе содержит, только мимолетная фантазия!.. Что такое всякие земные фантазии, весна и цветы, если самое дыхание фантазии исчезает в этом маленьком шаре, если здесь, в этом внутреннем пантеоне, все божества падают со своих пьедесталов, а черви и разрушение проникают в него?»

1 Продолжение. Начало см.: Философия и общество. 2000. № 1. С. 159.

2 Джон Морлей в своем этюде о Карлейле находит, что это именно он, Карлейль, освободил Англию от чар байроновского пессимизма. (Прим. ред.).

3 Дюпон в своей «Homed Gnomologica» по поводу одного замечания Гомера, которое мы цитируем ниже, говорит: «Древние обнаруживают замечательно богатое воображение при описании бедствий человеческой жизни в такой степени, что я никогда не кончил бы, если бы вздумал собрать все эпитеты и прилагательные, употребляемые писателями, в особенности греческими писателями».

4 Рюббайать Омар Хайям — персидский поэт, астроном / Пер. на английский язык в стихах Бернаром Куарич. 1722 г. С. XXVIII и XXIX.

5 History of English Thought in the Eighteenth Century. Т. II. Ст. 371.

Размещено в разделах